Священник Георгий Чистяков: Старушки моего детства
еоргия Чистякова...
Специалист по античности, кандидат исторических наук со знанием древних и новых языков, преподаватель МГУ и РГГУ, корреспондент «Русской мысли», с 1993 года отец Георгий служил в храме свв. бессер. Космы и Дамиана в Шубине и в храме Покрова Богородицы при Российской детской клинической больнице (РДКБ), где окормлял одну из первых в то время групп помощи больным детям.
Как пастырь, о. Георгий умел решать важную задачу – ставил слух, в церковной жизни так же необходимый, как в музыкальной. Учил отличать главное от неглавного, навсегда объясняя, что грех – не «котлетка в пост», а равнодушие.
Из главы: «Старушки моего детства»
— Говорят, что теперь у людей отняты все идеалы. <…И это сейчас, когда мы только что вышли из эпохи «повального» доносительства, эпохи, когда все было запрещено — и в церковь ходить, и стихи Гумилева читать, и философией Бердяева интересоваться, и писать музыку, стихи или картины не в духе соцреализма и проч. и проч. И даже юбки носить слишком длинные или, наоборот, слишком короткие, или бороду не брить и волосы не стричь, или, напротив, брить голову наголо — все без исключения считалось антисоветским поведением.
Слава Богу, мы выбрались из этой душегубки. Выбрались… И почему-то начали вспоминать о ней с какими-то теплыми чувствами. Почему?
Было в этой чудовищной душегубке что-то такое, из чего вырисовывались наши нравственные ориентиры, какая-то хорошая атмосфера, которой теперь нет, хотя и Гумилев, и Ходасевич, и даже Иоанн Кронштадтский напечатаны. Чем или кем создавалась эта атмосфера? Я долго думал и в конце концов понял — старушками.
Одни были в шляпках и с кружевными воротничками — «из бывших». Другие в платочках — из деревни.
Одни ходили в православные храмы, другие, католички, — в Сен-Луи, к Святому Людовику на Малую Лубянку, в храм, двери которого просматривались непосредственно из окон КГБ, третьи были лютеранками <…, четвертые — нигилистками, бывали в церкви только на похоронах.
И мусульманки были среди них, и иудейки. Не старички, а именно старушки, почти исключительно вдовы и старые девы, потерявшие женихов и мужей в революцию или в ГУЛаге, в коллективизацию или на войне. Почти нищие, но всегда аккуратно одетые, в старых, но безупречно отглаженных платьях, никогда — в халатах и шлепанцах, всегда радостные и щедро светящиеся тем светом, который светит во тьме и тьме не дает себя поглотить, дарившие эту радость всем, кто с ними сталкивался — на улице, дома, в церкви. Воплощенная доброта. Воплощенное смиренномудрие. Если точнее, то было в них именно то, о чем говорит Апостол («Плод же духа: любовь, радость, мир, долготерпение, благость, милосердие, вера, кротость, воздержание» — Гал 5: 22-23).
Жили они среди нас, и мы их почти что не замечали. И было в русском языке слово «бабушка». Вспомнишь его и встают в памяти старческие руки, гладящие тебя по затылку, чай с каким-то удивительным запахом, варенье какое-то особенное и вообще океан доброты. И была такая бабушка не у меня одного, но еще больше было бабушек, у которых и внуков-то не было: женихи погибли, мужей расстреляли и дети не успели родиться, а кто родился, того на войне убили.
А потом почти забылось радостное слово «бабушка», и стало одним из наиболее употребимых ужасное слово «бабка».
На улицах появились мрачные пожилые женщины, требующие себе места в метро (те старушки ничего не требовали, но уступить им место хотелось каждому, входила такая старушка в трамвай и полтрамвая вскакивало, а она лепетала смущенно: «Сидите, сидите, вы на работу, а я так»).
Мрачные пожилые женщины непрерывно обличали молодежь, упадок нравов и проч., всем были недовольны — это состарились комсомолки 20-х годов. В церкви они были угрюмые, с застывшими как маска лицами, всегда раздраженные, рычащие на девушек без платочков и вообще на тех, кто, как им кажется, пришел сюда случайно.
А те старушки каждого в церкви встречали как родного, каждого привечали, и всегда улыбались, и всегда сияли.
Может, здесь тайна той атмосферы? В этих старушках, которые своими молитвами, своим тихим, для многих из нас незаметным присутствием в нашей жизни делали ее иной, вносили в нее ту ноту подлинности, чистоты и святости, которая ныне не слышится.
И дело совсем не в том, что при коммунистическом режиме были, как теперь говорят, «хоть какие-то ценности». Дело в этих старушках, которые лет 15-20 тому назад были еще живы, а ныне ушли уже все до единой. В них, которые успели родиться, вырасти и окрепнуть до семнадцатого года. Именно через них сохранил Господь свою Церковь, именно через них сохранил Он и всех нас. Их молитвами. Их заботами. За редким исключением от них не осталось ни мемуарных, ни других текстов. У них не брали интервью, их не снимали фотографы.
Они жили даже не так тихо, как советует Эпикур, а много тише. Вечная им память.
Я жестко и, может быть, даже жестоко противопоставил друг другу два поколения, тех, кому было бы сейчас сто лет и более, и тех, кому сейчас 70, 75 или 80 лет, тех, кто кончил гимназию и учившихся в советской школе 20-30-х годов. Кому-то это будет обидно, но это так, и ничего с этим не поделаешь. Вопрос только в том, почему эти два поколения так друг на друга непохожи.
Дело, безусловно, не в том, что те старушки представляли православную Русь и ее устои — среди них были и христианки других конфессий, и вовсе нехристианки, и, более, нигилистки.
Последних было не так уж мало, не в последнюю очередь по той причине, что люди во времена оны были честными и, если Бога не чувствовали, то в церковь не ходили.
Сила этих старушек заключалась, думаю, в том, что, выросши, кто в богатстве, кто в бедности, они успели стать взрослыми до революции.
До начала потрясений, войн, голода, разрухи, арестов, ЧК и ГУЛага, коллективизации etc. Они выросли и окрепли в условиях «тихого и безмолвного жития». Затем начались беды, но психика их, их нервная система и религиозность к этому времени уже сложились. От родившихся в революцию и в разруху людей следующих поколений с психикой, которую начали расшатывать и подтачивать с первых дней жизни, их отличала устойчивость.
Именно устойчивость (fluctuat пес mergitur, как на гербе Парижа) всегда помогала им, хотя среди них было множество людей абсолютно неприспособленных к выпавшим на их долю испытаниям (не умевших ни картошку почистить, ни чулки заштопать, ни даже яйцо сварить), выстоять, не сломаться, а главное, стать, если так можно выразиться, гарантами нашей устойчивости в том неустойчивом, взбаламученном и разрушенном мире, где родились мы. Это первое.
И второе: они не стеснялись. Безграмотные не стеснялись своей безграмотности (а мы теперь, если чего-то не знаем, то либо сразу причисляем себя ко «второму сорту», либо начинаем то презирать, то ненавидеть тех, кто это знает, либо, в крайнем случае, просто им завидовать). Нищие — своей нищеты, своих старых платьев, купленных чуть ли не до революции шляп или зонтиков. А пенсии их были до ужаса нищенскими: 45, 37, 12, а то и 9 рублей (в деньгах 1961 года). Они жили достойно, не считая себя несчастными, они не страдали комплексом неполноценности ни в какой форме.
Они не были жалкими. Вызывали к себе не жалость, а величайшее уважение.
У них хотелось учиться. Чему? Французскому языку и музыке, манерам и просто умению держаться, походке, не знаю чему — всему. Почему? Вероятно, в силу их абсолютной внутренней целостности, их целомудрия, если использовать, как предлагает о. А. Шмеман, это слово не в его «сексуальном, побочном значении», а в подлинном, полном.
Все они были носительницами духа 10-х годов, сохраняя вокруг себя особую и для отечественной истории уникальную атмосферу свободы, которой характеризуется начало XX века. Эпоха Чехова и Бунина, концертов Собинова и спектаклей Шаляпина, эпоха о. Алексия Мечева и матушки Фамари, Бердяева и Льва Шестова. В эти годы в России действительно впервые можно было быть самим собой, верить в Бога и не верить, быть православным, католиком, протестантом. Восхищаться стихами символистов и, наоборот, считать их полнейшей белибердой. Быть марксистом (и сочинения Маркса, Энгельса и К.Каутского, и открытки с их портретами были в свободной продаже!) и монархистом. И так далее. И за это не только в тюрьму не сажали, за это у «княгини Марьи Алексевны» не осуждали.
Вот и родились в эту эпоху свободные люди, которые и при советской власти остались свободными. Вот что самое главное. Карьеру сделать они не пытались, на работу ответственную не претендовали. И не боялись. В том мире, где боялись все поголовно и без исключения: одни — парткома, другие — классного руководителя, замдекана, третьи — ЧК-НКВД, в тридцатые годы ареста, расстрела, а позднее ночных телефонных звонков и неприятностей на работе, четвертые — соседей, поздравительной открытки из Парижа, пятые — собственной тени.
Они, старушки моего детства, ничего не боялись, порхали себе по Москве, лепетали свое и оставили нам в наследство сокровище удивительное: внутреннюю свободу.